Лук упал из рук упавном,
Прорицает тишина,
И в смятении державном
Улетает прочь она.
В. Хлебников, «Немь лукает…», 1908.
Как удивительны порой простые вещи. Казалось бы, обыденный до глупости, переход от воющих двигателей самолета к шуршащему шуму аэровокзала, с его звонкими объявлениями на непонятном русском языке — слова жуются диктором до непонятной каши, и, словно бы, не родным языком выбрасываются в гулкие кубы «Домодедово». Как во сне идешь вдоль людского потока, вливаясь и выходя из него, пробегая торопливым взглядом по ярким корешкам книг в киосках, опасливо поглядывая на босяцкого вида парней, предлагающих проехаться на такси. Так, наверное, приставали когда-то к ошалевшим приезжим извозчики, глядя им в глаза нагловато и прищурившись, а тощие лошаденки позади были копытом в неровный булыжник старых московских мостовых.
Москва встретила его жарой.
Воздух пах невыносимо — бензиновой кисло-сладкой вонью, утробно-масляным запахом непонятного происхождения шаурмы, человечьим потом и незнакомыми модными духами. От реки несло тиной и лизолом, в мутной воде, казалось, шевелилась протоплазма какого-то нового, угрожающего мира, мира, который в судорогах рождался в этом исполинском городе, носящем финское имя и силящемся стать третьим Римом, вот уже пять столетий.
Каждый шаг давался с трудом. Словно длинные, до неба, канаты связывали его конечности с пальцами невидимого Существа, сидящего где-то высоко-высоко. Изредка он поднимал голову, и тогда эти канаты превращались в тонкие длинные иглы, и острая боль от них пронизывала все тело насквозь. Марионетка. Марионетка, которую ведет на заклание кукловод. И чем больше сопротивляется глупая кукла, чем больше силится убежать, дрыгая нелепыми смешными ножками, чем сильнее трясет раскрашенной деревянной головой — тем острее и гаже боль, и мутнеет перед глазами свет дневной, и горькой слюной заливается рот.
Он шел. Он хотел видеть этот простой дом, о девяти этажах, уже ставшей непривычной для него постройки, окруженный зеленью липовых деревьев, с ярко раскрашенными киосками на тротуарах, с малочисленной детворой во дворе, где ворчливый фонтанчик да новомодные горки-пряталки и качели. Он хотел посмотреть в окно второго этажа, в надежде увидеть…
Марионетка рванулась вперед, покачнулась от боли, села на низенькую зеленую оградку.
Сигарета в зубы, горькая вонь табака, до скрежета на зубах. В груди стало совсем пусто. Лоб залило холодным потом, и воздух сделался вязким и тяжелым.
Последнее, что он разглядел, были непонятно откуда взявшиеся белые стены, на кубово-синем небе, где звонкий воздух, и стрижи носятся над башнями и куполами, и мать зовет его обедать, высунувшись из окна, и где почти всегда лето.
Веревки с треском порвались.
Дети, бегавшие вокруг фонтана, заметили, что непонятный, необычно одетый, дядя повалился на асфальт, но не придали этому значения… пьяный… отлежится…
Та, кого он силился увидеть в окне второго этажа, не выглянула наружу.
Даже когда вокруг марионетки столпились зеваки, и когда заносили холодную гору плоти в подъехавшую неотложку.
Ее просто не оказалось дома.